Заходив Парфьон, зігнутий і похмурий, як викидний ножик з лункою-«кровостьоком», готовий легко випадати в гостру ейфорію після будь-якої вдалої своєї дії, — від беззвучного розпечатування пакету з чіпсами до впопадного вживання медичного терміну.
— Вчера срисовывал тучи, под быстро движущиеся тучи хорошо забывается… И я решил освободиться, продать квартиру соседям за стенкой. А что, квартирка маленькая, юркая, везде помещается, они легко ее прицепят к своей.
— А ти сам? Прикинешся фікусом на горщику?
— А меня обещали устроить в хоспис. Аниматором-провожатым. Паллиативным музицированием и рисованием отвлекать хосписных больных, этих прорезиненных «лежачих полицейских», от лежания, которым они пытаются сбить скорость ухода, искусственно макая себя даже не в сон, а в припадки забвения, как блинчики в варенье перед тем, как быть повкуснее съеденными.
Ведь на самом деле боль — существо благодарное, и тому, кто учится её постигать, открывает много ни от кого не зависящих дверей, ведь если двери не открываются наружу, то они открываются внутрь, а то, что никогда не меняет положения или состояния — это уже и не вход и не выход, и даже не дверь.
Я не зовсім зрозумів мудрствування Парфьона щодо практичного питання: де він збирається жити. Але він продовжив.
— Квартиру соседи еще не покупают, так как не знают, что делать со всем хламом, накопленным внутри. Как повзрослевшие люди обычно не знают, что делать с руками, отчего рано или поздно эти руки начинают собирать пыль.
Весь опыт — это просроченные знания, полученные задним числом по ушедшему поводу. Одно только прошлое честно, будущее не имеет слова, хотя ему дают больше всего слов, как мажоритарному вкладчику.
В этом смешном вращающемся мире людей, (ну, максимум, животных), базовым первородным чувством могло стать лишь чувство юмора. А талант — это и есть чувство юмора, просто развитое в определенном прикладном направлении, в следствие чего часто потерявшее узнаваемость, или прислоненное где-то на время в невидимом месте за кулисами.
Но выдержке, (столь необходимой таланту) мешают нервы, нервы — это воспалённый излишек энергии, которому просто не во что перевоплотиться в арсенале твоих возможностей, а энергия хороша преобразованием.
Нервы же — наоборот, и анатомы зря пытаются их материализовать, физиологизировать, придумали термин «нервные окончания». Существует только одно нервное окончание — окончание жизни. А безлично одергивающий так называемый лицевой нерв только делает улыбку крепче…
НІМЕЦЬКА РУЛЕТКА, ПАРФЬОН І ПІЗНАННЯ
Заходив Парфьон, за кілька днів до виборів, невпевненіше, ніж завжди і в майже сценічному одязі якогось схрещеного з горіхом апельсина: — Я б тоже пошел в депутаты, но у меня не так много долгов, потому трудно задницу оторвать от тахты, а теперь, чтобы быть депутатом, надо иметь оторванную задницу. Да и смотрел бы я на себя-депутата, как говно — на чужую жопу. Зато я решил эвакуировать моих тараканов: у меня дома весь свет косой, и у них слишком большие тени, и слишком метушливые. Нет, я люблю наблюдать за тараканами, как за огнем: в красных тараканах много пламени, но проблема в том, что часть из них — почти прозрачные, а чем прозрачнее существо, тем оно омерзительнее и непонятнее, прозрачность — это отсутствие преломления лучей, а в моём понимании любое тело должно что-то преломлять и обламывать, а тут получаешь только облом преломления взгляда. Настоящая же пустота никогда не прозрачна, она мутная, выпуклая и вороватая, крадет много места и времени.
Может, если б не дрожащие руки, я ставил бы прозрачным тараканам шприц-клизмы из флуоресцентных красок, и облучал их потом ультрафиолетовой лампой, чтоб в тёмной синеве её лучей они окрашивали мой стол, разноцветно светясь из своей прозрачно-призрачной нутри. Но дрожащими руками хорошо получается только дихлофос распылять, что я и сделал, потому на несколько дней съехал в общагу к знакомым.
Так там внизу висит объявление, в котором «убедительная просьба не выбрасывать презервативы из окон на деревья, не оплодотворять ветки». В этой веткозаветной просьбе настораживает прилагательное «убедительная»: как может просящий наперед знать, что она меня убедит? Это все равно что приглашать на «удачный ужин». А-приори наделенной силой убеждения может быть только просьба, в которую вложена угроза, убедительная просьба — это следующая стадия разложения настойчивой просьбы. Мне в знак протеста даже захотелось стрелять у студентов вместо сигарет презервативы, чтобы парашютиками выбрасывать их из окна…
Но вся моя смелость проявляется только в чтении; я чувствую себя тарзаном, когда продираюсь сквозь сложные неприступные тексты, доводя их до собственного разумения. Мачизм может быть не маскулинным, а интеллектуальным, но и он обессиливается перед такими вот фразами-гопниками, заставляющими выворачивать карманы твоих мозгов. Да и вообще невозможно рассчитать свои жизенные силы, если ты ни разу в жизни не давал человеку по лицу? Поэтому в моменты опасности я чувствую себя, как удаленный пользователь удаленной почки, гоняющийся за бабочками чужих плевков.
В общем, все эти мысли я рискнул разложить перед комендантом. Но когда кривой рот его начал извергать ответ, я увидел, что говорит он то правой, то левой частями рта попеременно, будто эти наполовину лишенные связи слова рожаются разными мозгами, объединенными в одном сиамском черепе, который работает на внутреннем сгорании слов, превращая их в ядовитый выхлоп информационного перегара собеседнику прямо в лицо, продукт сгорания здравого смысла. Речь – это еще не форма мышления, но она позволяет мышлению явиться, предстать, формально и универсально оформиться. Так вот речь этого общежитейского команданте, спорная территория сознательного и подсознательного, смогла достичь формальности абсолютной. И я понял: для сохранения мира с ближним в большинстве случаев нужно единственное: научиться не слышать его.
Когда-то (еще в Питере) я бывал в общаге у первокурсницы философского — Маши. Это был «расквартированный» под общагу бывший жилой дом с заикающимися дверными замками, шухерным светом, дрожащими стеклами и плюющимися кранами, в общем дом с альцгеймером, но и с балконами в некоторых комнатах, для общаги это такая же редкость, как мезонины — для зданий Соцстата.
Я тогда занимался фотографией и фотографом не стал только потому, что не хотел состариться, не отрывая жопу от велосипеда, а глаз — от видоискателя. И для Маши сначала привлекательным был не настолько я, насколько наш союз художника и философа. Быстро достигнутую нами гармонию она объясняла тем, что художник – это тот, кто всему, что приходит ему на ум, пытается придать форму, его восприятие транзитно: входящее в голову выходит через руки, а философ – тот, кто к форме приделывает голову. Вот я и решил, как художник, передать её из своей головы себе в руки. Маша до того встречалась со многими, но поверхностно, будто хотела распределить свою девственность равномерно на всех. Но досталась она мне, я о ней даже не знал, так получилось.
После нескольких сухих близостей, как у гербариев — соседей по книге, я решил ликвидировать её телесную безграмотность с помощью порнослайдов. Для этого мне пришлось придумать «немецкую рулетку»: обойму слайдов, снятых мною из западногерманского порножурнала FRIVOL на восточногерманскую пленку ORWO, я заряжал в магазин модного моего проектора «Пеленг» и после нерасторопного вдумчивого просмотра слайдшоу, медлительного, как проход торжества, мы должны были в точности воспроизвести действие, которому «учил» кадр, случайно, вслепую выбранный из заряженного магазина и спроецированный на простыню, которой я занавесил балконное дверь-окно.
Немецкую рулетку Маша воспринимала как рулетку русскую, с тем же страхом безысходности, тем более, что в отличие от русской рулетки холостых слайдов или пустых мест в набитом магазине не предвиделось, и нажимать Маше надо было на непривычный спусковой крючек моего «пистолета».
Я не любил порнуху, секс в её соавторстве — это секс под фанеру, минусовочка. Но мой расчет строился на том, что тяга к знаниям, совмещенная с половым влечением — это мощная непреодолимая сила. Мотивируя Машу на такую «наочно-дослідницьку роботу», я ей объяснял, что надо спешить учиться, что она рискует «залежаться», потому что только первая треть средней жизни уходит на познание, остальное – на осознание познанного, и если познание пропустил – то осознавать потом будет нечего, тогда твоему мозгу начинает казаться, что он плохо функционирует, и он начинает работать напряженно, то-есть неэффективно и на высоких оборотах, на экзистенциальном вакууме, как погружной фекальный насос, который отлично себя чувствует королем в привычной среде, но если его оттуда вынуть, но не выключить, постепенно сам придет в негодность, по тому же принципу, как желудочный сок пожирает собственный организм, если в нём долго не появляется жратва.
Хотя сам я в её возрасте состоял из знаний, которыми в хорошей компании ни поделишься, ни блеснешь. А какими еще могут быть знания, полученные исключительно из личного опыта еще начинающей, но уже плотно покрытой растущими микротрещинами жизни?
В общем, отборный патронтаж для стрельбы, обойма из 50-ти проверенных способов приготовления наслаждения, почти сработал. Маша училась «вербовать» губами моего «крайнего плотника», хотя делала это так, как безрукая птица, собирающая семечки с плоти неотвердевшим еще клювиком, боясь и себя, и за себя, и за мою плоть, и моей плоти. Птица, которую назначили изображать рыбу на детском утреннике для взрослых.
И вот когда Маша потребовала второго дыхания, мы вышли на балкон. Дом напротив, посаженный близко с нашим, как два передних зуба улыбающейся Пугачевой, был оживлен, несмотря на позднее для конца сентября время. В его оконах и на балконах собралось неестественно много людей, курили не все, но все почему-то смотрели на нас. Маша в своей манере оправдываться за других, даже тех, кто нападает на неё, объясняла, что здоровые глаза всегда тянутся взглядом к глазам. И что у взглядов разные рукопожатия: от крепких до влажных с соскальзыванием. Хуже всего — провисающие, по такому ненатянутому взгляду не доберешься до человека. Мы «пожимали» протянутые нам взгляды в ответ, и Маша говорила о том, что человек так любит курить, потому что это — самая наглядная возможность демонстрировать, как он сгорает, ведь сгорает не только сигарета, а человек с сигаретой, только на разных скоростях.
Уже сильно обветрившись, как две непопавшие пули, и развернувшись в сторону манящей меня комнаты, мы увидели, как по простыни на нашей окно-двери, просвеченной лучами «Пеленга», развевались двумя огромными диагоналями лакающий женский язык и мужская «потусторонность» — то, что по ту сторону нижней одежды. Простынь превратилась в буквально расчленённый флаг какой-то «язычницкой» партии: наш «экран» оказался двуличным, то-есть предательски двусторонним, подлым, как любое доказательство вины. Он не стал тупиком для бесстыжих лучей, но загнал в тупик нас.
Я прикрыл собой Машины обвисшие плечи от подталкивающих, казалось, нас в спину и вяжущих наше пространство взглядов напротив. Мы сходили с балкона и с постельной нашей дистанции, как со сцены, по ступенькам вниз, медленно и тихо, будто боясь разбудить замерших в зале «невольников торжества», под опускающийся занавес покраснения на Машином лице, освещенном запеленгованными лучами экрана «Пеленга», «экрана», не способного держать чужой язык за зубами.
Маша очень переживала, она за всё переживала, она – образец несамо-уверенности, все остальное у неё само-: свою самодостаточность она вырастила именно на почве несамоуверенности, затасканной тоской её, использующей молодость как последнюю возможность глубоко погрустить. На что я отвечал, что когда мы едим сами себя, то плохо питаемся, потому что доедаем объедки за внешними обстоятельствами. А если воодушевление часто и резко сменяется подавленностью — то сердце может растрескаться, как зуб от жидкостей контрастных температур.
Я не строил на Машу планов, моё будущее и без того было слишком плотно перезастроено карточными домиками, я только хотел стать стартапером её личной жизни, запустить, наладить и отпустить её процесс. И чтоб держать дистанцию, объяснял Маше, что успеха в любви достигают те, кому удается любовь к определенному человеку совместить с любовью к жизни, сделать их соединенными сосудами, спасающими друг друга от опорожнения, а не наоборот — когда один из них высасывает, истощает другой, — за такую любовь жизнь расплачивается меченным краплёным счастьем и рано или поздно ставит его тебе в вину с доказательствами.
Маша крыла тем, что если человек испытывает чувства в отношении другого, то он отдает ему часть власти над собой, и тут все проявляется: кто как распоряжается такой властью. То есть это не человек испытывает чувства, а они испытывают человека, и в этом — высшее предназначение эндокринной системы: вырабатывать вещества, генерирующие чувства для испытаний.
Затем я делал вид, что я — промискуитетный сексоголик, говорил, что близкие люди становятся ближе, когда начинают делиться друг с другом своими изменами. Она оправдывала меня тем, что с точки зрения предназначения жизни сексоголик — это тот, кто зациклился на самовоспроизведении при условии выпавшего доминировання потребности продолжения рода, в результате чего процесс не может финализироваться. И что лучше козырять паранойей, чем отдавать честь паранойе.
В общем, все мои советы оказались советами, данными ей с той же рациональной результативностью, с которой бабушка учила бы стеснительного от прыщей и маструбаций внука танцевать хип-хоп.
Но если круг рано или поздно замыкается, то как правило вокруг шеи, в петлю. Солидарность со мной привела Машу к полному отказу самой себе в возможности верить мне, к выводу, что я киданул её на чувства. Я еще успел услышать, что ей хочется улететь от меня, но верхом на моей улыбке. Не удивлюсь, если после меня она прошла по лезбию любви, дав волю своему врожденному разочарованию даже не в мужчинах, а в любой силе.
И когда, вместо Маши, мои музы будто сорвались с цепи, я сорвался вместе с ними. И оторвался…
(продолжение следует)
текст: Ростилав Шпук, иллюстрации – Яна Рациборинская