(«Советская Эстония». Июнь. 1976 г.).

«МОСКВА. КРЕМЛЬ. Л. И. БРЕЖНЕВУ. ТЕЛЕГРАММА. Дорогой и многоуважаемый Леонид Ильич! Хочу поделиться с Вами радостным событием. В истекшем году мне удалось достичь небывалых трудовых показателей. Я надоила с одной коровы рекордное число молока.
И еще одно радостное событие произошло в моей жизни. Коммунисты нашей фермы дружно избрали меня своим членом!
Обещаю Вам, Леонид Ильич, впредь трудиться с еще большим подъемом.

      ЛИНДА ПЕЙПС».

      «Эстонская ССР. ПАЙДЕСКИЙ РАЙОН. ЛИНДЕ ПЕЙПС. ТЕЛЕГРАММА. Дорогая Линда Пейпс! Я и мои товарищи от всего сердца благодарят Вас за достигнутые успехи.
Самоотверженный труд на благо Родины возвышает человеческую жизнь ощущением причастности к борьбе за достижение коммунистических идеалов.
Разрешите также от души поздравить Вас с незабываемым событием — вступлением в ряды коммунистической партии. Ведь партия — авангард советского общества, его славный передовой отряд.

      ЛЕОНИД БРЕЖНЕВ».

      У редактора Туронка лопнули штаны на заднице. Они лопнули без напряжения и треска, скорее — разошлись по шву. Таково негативное свойство импортной мягкой фланели. Около двенадцати Туронок подошел к стойке учрежденческого бара. Люминесцентная голубизна редакторских кальсон явилась достоянием всех холуев, угодливо пропустивших его без очереди.
Сотрудники начали переглядываться.
Я рассказываю эту историю так подробно в силу двух обстоятельств. Во-первых, любое унижение начальства — большая радость для меня. Второе. Прореха на брюках Туронка имела определенное значение в моей судьбе…
Но вернемся к эпизоду у стойки.
Сотрудники начали переглядываться. Кто злорадно, кто сочувственно. Злорадствующие — искренне, сочувствующие — лицемерно. И тут, как всегда, появляется главный холуй, бескорыстный и вдохновенный. Холуй этот до того обожает начальство, что путает его с родиной, эпохой, мирозданием…
Короче, появился Эдик Вагин.
В любой газетной редакции есть человек, который не хочет, не может и не должен писать. И не пишет годами. Все к этому привыкли и не удивляются. Тем более что журналисты, подобные Вагину, неизменно утомлены и лихорадочно озабочены. Остряк Шаблинский называл это состояние — «вагинальным «…
Вагин постоянно спешил, здоровался отрывисто и нервно. Сперва я простодушно думал, что он — алкоголик. Есть среди бесчисленных модификаций похмелья и такая разновидность.
Этакое мучительное бегство от дневного света. Вибрирующая подвижность беглеца, настигаемого муками совести…
Затем я узнал, что Вагин не пьет. А если человек не пьет и не работает — тут есть о чем задуматься.
— Таинственный человек, — говорил я.
— Вагин — стукач, — объяснил мне Быковер, — что в этом таинственного?
…Контора размещалась тогда на улице Пикк. Строго напротив здания госбезопасности (ул. Пагари, 1). Вагин бывал там ежедневно. Или почти ежедневно. Мы видели из окон, как он переходит улицу.
— У Вагина — сверхурочные! — орал Шаблинский…
Впрочем, мы снова отвлеклись.
…Сотрудники начали переглядываться. Вагин мягко. тронул редактора за плечо:
— Шеф… Непорядок в одежде…
И тут редактор сплоховал. Он поспешно схватился об ими руками за ширинку. Вернее… Ну, короче, за это место… Проделал то, что музыканты называют глиссандо. (Легкий пробег вдоль клавиатуры.) Убедился, что граница на замке. Побагровел:
— Найдите вашему юмору лучшее применение.
Развернулся и вышел, обдав подчиненных неоновым сиянием исподнего.
Затем состоялся короткий и весьма таинственный диалог.
К обескураженному Вагину подошел Шаблинский.
— Зря вылез, — сказал он, — так удобнее…
— Кому удобнее? — покосился Вагин.
— Тебе, естественно… — Что удобнее?
— Да это самое…
— Нет, что удобнее?
— А то…
— Нет, что удобнее? Что удобнее? — раскричался Вагин. — Пусть скажет!
— Иди ты на хер! — помолчав, сказал Шаблинский.
— То-то же! — восторжествовал стукач…
Вагин был заурядный, неловкий стукач без размаха…
Не успел я его пожалеть, как меня вызвал редактор. Я немного встревожился. Только что подготовил материал на двести строк. Называется — «Папа выше солнца». О выставке детских  рисунков. Чего ему надо, спрашивается? Да еще злополучная прореха на штанах. Может, редактор думает, что это я подстроил. Ведь был же подобный случай. Я готовил развернутую информацию о выставке декоративных собак. Редактор, любитель животных, приехал на казенной машине — взглянуть. И тут началась гроза. Туронок расстроился и говорит:
— С вами невозможно дело иметь…
— То есть как это?
— Вечно какие-то непредвиденные обстоятельства…
Как будто я — Зевс и нарочно подстроил грозу.
…Захожу в кабинет. Редактор прогуливается между гипсовым Лениным и стереоустановкой «Эстония».
Изображение Ленина — обязательная принадлежность всякого номенклатурного кабинета. Я знал единственное исключение, да и то частичное. У меня был приятель Авдеев. Ответственный секретарь молодежной газеты. У него был отец, провинциальный актер из Луганска. Годами играл Ленина в своем драмтеатре. Так Авдеев ловко вышел из положения. Укрепил над столом громадный фотоснимок — папа в роли Ильича. Вроде не придраться — как бы и Ленин, а все-таки — папа…
…Туронок все шагал между бюстом и радиолой. Вижу — прореха на месте. Если можно так выразиться… Если у позора существует законное место…
Наконец редактор приступил:
— Знаете, Довлатов, у вас есть перо!
Молчу, от похвалы не розовею…
— Есть умение видеть, подмечать… Будем откровенны, культурный уровень русских журналистов в Эстонии, что называется, оставляет желать лучшего. Темпы идейного роста значительно, я бы сказал, опережают темпы культурного роста. Вспомните минувший актив. Кленский не знает, что такое синоним. Толстиков в передовой, заметьте, указывает: «…Коммунисты фабрики должны в ближайшие месяцы ликвидировать это недопустимое статускво…» Репецкий озаглавил сельскохозяйственную передовицу: «Яйца на экспорт!»… Как вам это нравится?
— Несколько интимно…
— Короче. Вы обладаете эрудицией, чувством юмора. У вас оригинальный стиль. Не хватает какой-то внутренней собранности, дисциплины… В общем, пора браться за дело. Выходить, как говорится, на простор большой журналистики. Тут есть одно любопытное соображение. Из Пайдеского района сообщают… Некая Пейпс дала рекордное количество молока…
— Пейпс — это корова?
— Пейпс — это доярка. Более того, депутат республиканского Совета. У нее рекордные показатели. Может быть, двести литров, а может быть, две тысячи… Короче — много. Уточните в райкоме. Мы продумали следующую операцию. Доярка обращается с рапортом к товарищу Брежневу. Товарищ Брежнев ей отвечает, это будет согласовано. Нужно составить письмо товарищу Брежневу. Принять участие в церемониях. Отразить их в печати…
— Это же по сельскохозяйственному отделу.
— Поедете спецкором. Такое задание мы не можем доверить любому. Привычные газетные штампы здесь неуместны. Человечинка нужна, вы понимаете? В общем, надо действовать. Получите командировочные, и с Богом… Мы дадим телеграмму в райком… И еще. Учтите такое соображение. Подводя итоги редакционного конкурса, жюри будет отдавать предпочтение социально значимым материалам.
— То есть?
— То есть материалам, имеющим общественное значение.
— Разве не все газетные материалы имеют общественное значение?
Туронок поглядел на меня с едва заметным раздражением.
— В какой-то мере — да. Но это может проявляться в большей или меньшей степени.
— Говорят, за исполнение роли Ленина платят большее чем за Отелло?..
— Возможно. И убежден, что это справедливо. Ведь актер берет на себя громадную ответственность…
…На протяжении всего разговора я испытывал странное ощущение. Что-то в редакторе казалось мне необычным. И тут я осознал, что дело в прорехе. Она как бы уравняла нас. Устранила его номенклатурное превосходство. Поставила на одну доску. Я убедился, что мы похожи. Завербованные немолодые люди в одинаковых (я должен раскрыть эту маленькую тайну) голубых кальсонах. Я впервые испытал симпатию к Туронку. Я сказал:
— Генрих Францевич, у вас штаны порвались сзади.
Туронок спокойно подошел к огромному зеркалу, нагнулся, убедился и говорит:
— Голубчик, сделай одолжение… Я дам нитки… У меня в сейфе… Не в службу, а в дружбу…
Так, на скорую руку… Не обращаться же мне к Плюхиной…
Валя была редакционной секс-примой. С заученными, как у оперной певицы, фиоритурами в голосе. И с идиотской привычкой кусаться… Впрочем, мы снова отвлеклись…
— …Не к Плюхиной же обращаться, — сказал редактор.
Вот оно, думаю, твое подсознание.
— Сделайте, голубчик.
— В смысле — зашить?
— На скорую руку.
— Вообще-то я не умею…
— Да как сумеете.
Короче, зашил я ему брюки. Чего уж там…
Заглянул в лабораторию к Жбанкову.
— Собирайся, — говорю, — пошли.
— Момент, — оживился Жбанков, — иду. Только у меня всего сорок копеек. И Жора должен семьдесят…
— Да я не об этом. Работа есть.
— Работа? — протянул Жбанков.
— Тебе что, деньги не нужны?
— Нужны. Рубля четыре до аванса.
— Редактор предлагает командировку на три дня.
— Куда?
— В Пайде.
— О, воблы купим!
— Я же говорю — поехали.
Звоню по местному Туронку:
— Можно взять Жбанкова?
Редактор задумался:
— Вы и Жбанков — сочетание, прямо скажем, опасное.
Затем он что-то вспомнил и говорит:
— На вашу ответственность. И помните — задание серьезное.
…Так я пошел в гору. До этого был подобен советскому рублю. Все его любят, и падать некуда. У доллара все иначе. Забрался на такую высоту и падает, падает…
Путешествие началось оригинально. А именно — Жбанков явился на вокзал совершенно трезвый. Я даже узнал его не сразу. В костюме, печальный такой…
Сели, закурили.
— Ты молодец, — говорю, — в форме.
— Понимаешь, решил тормознуться. А то уже полный завал. Все же семья, дети…
Старшему уже четыре годика. Лера была в детском саду, так заведующая его одного и хвалила. Развитый, говорит, сообразительный, энергичный, занимается онанизмом… В батьку пошел… Такой, понимаешь, клоп, а соображает…
Над головой Жбанкова звякнула корреспондентская сумка — поезд тронулся.
— Как ты думаешь, — спросил Жбанков, — буфет работает?
— У тебя же есть.
— Откуда?
— Только что звякнуло.
— А может, это химикаты?
— Рассказывай…
— Вообще, конечно, есть. Но ты подумай. Мы будем на месте в шесть утра. Захотим опохмелиться. Что делать? Все закрыто. Вакуум. Глас в пустыне…
— Нас же будет встречать секретарь райкома.
— С полбанкой, что ли? Он же не в курсе, что мы за люди.
— А кто тормознуться хотел?
— Я хотел, на время. А тут уже чуть ли не сутки прошли. Эпоха…
— Буфет-то работает, — говорю.
Мы шли по вагонам. В купейных было тихо. Бурые ковровые дорожки заглушали шаги. В общих приходилось беспрерывно извиняться, шагая через мешки, корзины с яблоками…
Раза два нас без злобы проводили матерком. Жбанков сказал:
— А выражаться, между прочим, не обязательно!
Тамбуры гудели от холодного ветра. В переходах, между тяжелыми дверьми с низкими алюминиевыми ручками, грохот усиливался.
Посетителей в ресторане было немного. У окна сидели два раскрасневшихся майора. Фуражки их лежали на столе. Один возбужденно говорил другому:
— Где линия отсчета, Витя? Необходима линия отсчета. А без линии отсчета, сам понимаешь…
Его собеседник возражал:
— Факт был? Был… А факт — он и есть факт… Перед фактом, как говорится, того…
В углу разместилась еврейская семья. Красивая полная девочка заворачивала в угол скатерти чайную ложку. Мальчик постарше то и дело смотрел на часы. Мать и отец еле слышно переговаривались.
Мы расположились у стойки. Жбанков помолчал, а затем говорит:
— Серж, объясни мне, почему евреев ненавидят? Допустим, они Христа распяли. Это, конечно, зря. Но ведь сколько лет прошло… И потом, смотри. Евреи, евреи… Вагин — русский, Толстиков — русский. А они бы Христа не то что распяли. Они бы его живым съели… Вот бы куда антисемитизм направить. На Толстикова с Вагиным. Я против таких, как они, страшный антисемитизм испытываю. А ты?
— Естественно.
— Вот бы на Толстикова антисемитизмом пойти! И вообще… На всех партийных…
— Да, — говорю, — это бы неплохо… Только не кричи.
— Но притом обрати внимание… Видишь, четверо сидят, не оборачивайся… Вроде бы натурально сидят, а что-то меня бесит. Наш бы сидел в блевотине — о’кей! Те два мудозвона у окна разоряются — нормально! А эти тихо сидят, но я почему-то злюсь. Может, потому, что живут хорошо. Так ведь и я бы жил не хуже. Если бы не водяра проклятая. Между прочим, куда хозяева задевались?..
Один майор говорил другому:
— Необходима шкала ценностей, Витя. Истинная шкала ценностей. Плюс точка отсчета. А без шкалы ценностей и точки отсчета, сам посуди…
Другой по-прежнему возражал:
— Есть факт, Коля! А факт — есть факт, как его ни поворачивай. Факт — это реальность, Коля! То есть нечто фактическое…
Девочка со звоном уронила чайную ложку. Родители тихо произнесли что-то укоризненное. Мальчик взглянул на часы…
Возникла буфетчица с локонами цвета половой мастики. За ней — официант с подносом. Обслужил еврейскую семью.
— Конечно, — обиделся Жбанков, — евреи всегда первые…
Затем он подошел к стойке.
— Бутылочку водки, естественно… И чего-нибудь легонького, типа на брудершафт…Мы чокнулись, выпили. Изредка поезд тормозил, Жбанков придерживал бутылку. Потом — вторую.
Наконец он возбудился, порозовел и стал довольно обременителен.
— Дед, — кричал он, — я же работаю с телевиком! Понимаешь, с телевиком! Я художник от природы! А снимают всякое фуфло. Рожи в объектив не помещаются. Снимал тут одного. Орденов — килограммов на восемь. Блестят, отсвечивают, как против солнца… Замудохался, ты себе не. представляешь! А выписали шесть рублей за снимок! Шесть рублей! Сунулись бы к Айвазовскому, мол, рисуй нам бурлаков за шестерик… Я ведь художник…
Был уже первый час. Я с трудом отвел Жбанкова в купе. С величайшим трудом уложил.
Протянул ему таблетку аспирина.
— Это яд? — спросил Жбанков и заплакал.
Я лег и повернулся к стене.
Проводник разбудил нас за десять минут до остановки.
— Спите, а мы Ыхью проехали, — недовольно выговорил он.
Жбанков неподвижно и долго смотрел в пространство. Затем сказал:
— Когда проводники собираются вместе, один другому, наверное, говорит: «Все могу простить человеку. Но ежели кто спит, а мы Ыхью проезжаем — век тому не забуду…»
— Поднимайся, — говорю, — нас же будут встречать. Давай хоть рожи умоем.
— Сейчас бы чего-нибудь горячего, — размечтался Жбанков.
Я взял полотенце, достал зубную щетку и мыло. Вытащил бритву.
— Ты куда?
— Барана резать, — отвечаю, — ты же горячего хотел…
Когда я вернулся, Жбанков надевал ботинки. Завел было философский разговор: «Сколько же мы накануне выпили?..» Но я его прервал.
Мы уже подъезжали. За окном рисовался вокзальный пейзаж. Довоенное здание, плоские окна, наполненные светом часы…
Мы вышли на перрон, сырой и темный.
— Что-то я фанфар не слышу, — говорит Жбанков.
Но к нам уже спешил, призывно жестикулируя, высокий, делового облика мужчина.
— Товарищи из редакции? — улыбаясь, поинтересовался он.
Мы назвали свои фамилии.
— Милости прошу.
Около уборной (интересно, почему архитектура вокзальных сортиров так напоминает шедевры Растрелли?) дежурила машина. Рядом топтался коренастый человек в плаще.
— Секретарь райкома Лийвак, — представился он.
Тот, что нас встретил, оказался шофером. Оба говорили почти без акцента. Наверное, происходили из волосовских эстонцев…
— Первым делом — завтракать! — объявил Лийвак.
Жбанков заметно оживился.
— Так ведь закрыто, — притворно сказал он.
— Что-нибудь придумаем, — заверил секретарь райкома.
Небольшие эстонские города уютны и приветливы. Ранним утром Пайде казался совершенно вымершим, нарисованным. В сумраке дрожали голубые неоновые буквы.
— Как доехали? — спросил Лийвак.
— Отлично, — говорю.
— Устали?
— Нисколько.
— Ничего, отдохнете, позавтракаете…
Мы проехали центр с туберкулезной клиникой и желтым зданием райкома. Затем снова оказались в горизонтальном лабиринте тесных пригородных улиц. Два-три крутых поворота, и вот мы уже на шоссе. Слева — лес. Справа — плоский берег и мерцающая гладь воды.
— Куда это мы едем, — шепнул Жбанков, — может, у них там вытрезвиловка?
— Подъезжаем, — как бы угадал его мысли Лийвак, — здесь у нас что-то вроде дома отдыха. С ограниченным кругом посетителей. Для гостей…
— Вот я и говорю, — обрадовался Жбанков.
Машина затормозила возле одноэтажной постройки на берегу. Белые дощатые стены, вызывающая оскомину рифленая крыша, гараж… Из трубы, оживляя картину, лениво поднимается дым. От двери к маленькой пристани ведут цементные  ступени. У причала, слегка накренившись, белеет лезвие яхты.
— Ну вот, — сказал Лийвак, — знакомьтесь.
На пороге стояла молодая женщина лет тридцати в брезентовой куртке и джинсах. У нее было живое, приветливое, чуть обезьянье лицо, темные глаза и крупные ровные зубы.
— Белла Ткаченко, — представилась она, — второй секретарь райкома комсомола.
Я назвал свою фамилию.
— Фотохудожник Жбанков Михаил, — тихо воскликнул Жбанков и щелкнул стоптанными каблуками.
— Белла Константиновна — ваша хозяйка, — ласково проговорил Лийвак, — тут и отдохнете… Две спальни, кабинет, финская баня, гостиная… Есть спортивный инвентарь, небольшая библиотека… Все предусмотрено, сами увидите…
Затем он что-то сказал по-эстонски.
Белла кивнула и позвала:
— Эви, туле синне!
Тотчас появилась раскрасневшаяся, совсем молодая девчонка в майке и шортах. Руки ее были в золе.
— Эви Саксон, — представил ее Лийвак, — корреспондент районной молодежной газеты.
Эви убрала руки за спину.
— Не буду вам мешать, — улыбнулся секретарь. — Программа в целом такова. Отдохнете, позавтракаете. К трем жду в райкоме. Отмечу ваши командировки. Познакомитесь с героиней. Дадим вам необходимые сведения. К утру материал должен быть готов. А сейчас, прошу меня извинить, дела…
Секретарь райкома бодро сбежал по крыльцу. Через секунду заработал мотор.
Возникла неловкая пауза.
— Проходите, что же вы? — спохватилась Белла.
Мы зашли в гостиную. Напротив окна мерцал камин, украшенный зеленой фаянсовой плиткой. По углам стояли глубокие низкие кресла.
Нас провели в спальню. Две широкие постели были накрыты клетчатыми верблюжьими одеялами. На тумбочке горел массивный багровый шандал, озаряя потолок колеблющимся розовым светом.
— Ваши апартаменты, — сказала Белла. — Через двадцать минут приходите завтракать.
Жбанков осторожно присел на кровать. Почему-то снял ботинки. Заговорил с испугом:
— Серж, куда это мы попали?
— А что? Просто идем в гору.
— В каком смысле?
— Получили ответственное задание.
— Ты обратил внимание, какие девки? Потрясающие девки! Я таких даже в ГУМе не видел. Тебе какая больше нравится?
— Обе ничего…
— А может, это провокация?
— То есть?
— Ты ее, понимаешь, хоп…
— Ну.
— А тебя за это дело в ментовку!
— Зачем же сразу — хоп. Отдыхай, беседуй…
— Что значит — беседуй?
— Беседа — это когда разговаривают.
— А-а, — сказал Жбанков.
Он вдруг стал на четвереньки и заглянул под кровать. Затем долго и недоверчиво разглядывал штепсельную розетку.
— Ты чего? — спрашиваю.
— Микрофон ищу. Тут, натурально, должен быть микрофон. Подслушивающее устройство. Мне знакомый алкаш рассказывал…
— Потом найдешь. Завтракать пора.
Мы наскоро умылись. Жбанков переодел сорочку.
— Как ты думаешь, — спросил он, — выставить полбанки?
— Не спеши, — говорю, — тут, видно, есть. К тому же сегодня надо быть в райкоме.
— Я же не говорю — упиться вдрабадан. Так, на брудершафт…
— Не спеши, — говорю.
— И еще вот что, — попросил Жбанков, — ты слишком умных разговоров не заводи.
Другой раз бухнете с Шаблинским, а потом целый вечер: «Ипостась, ипостась…» Ты уж что-нибудь полегче… Типа — Сергей Есенин, армянское радио…
— Ладно, — говорю, — пошли.
Стол был накрыт в гостиной. Стандартный ассортимент распределителя ЦК: дорогая колбаса, икра, тунец, зефир в шоколаде.
Девушки переоделись в светлые кофточки и модельные туфли.
— Присаживайтесь, — сказала Белла.
Эви взяла поднос.
— Хотите выпить?
— А как же?! — сказал мой Друг. — Иначе не по-христиански.
Эви принесла несколько бутылок.
— Коньяк, джин с тоником, вино, — предложила Белла.
Жбанков вдруг напрягся и говорит:
— Пардон, я этот коньяк знаю… Называется КВН… Или НКВД…
— КВВК, — поправила Белла.
— Один черт… Цена шестнадцать двадцать… Уж лучше три бутылки водяры на эту сумму.
— Не волнуйтесь, — успокоила Белла.
А Эви спросила:
— Вы — алкоголик?
— Да, — четко ответил Жбанков, — но в меру…
Я разлил коньяк.
— За встречу, — говорю.
— За приятную встречу, — добавила Белла.
— Поехали, — сказал Жбанков.
Воцарилась тишина, заглушаемая стуком ножей и вилок.
— Расскажите что-нибудь интересное, — попросила Эви.
Жбанков закурил и начал:
— Жизнь, девчата, в сущности — калейдоскоп. Сегодня — одно, завтра — другое. Сегодня — поддаешь, а завтра, глядишь, и копыта отбросил… Помнишь, Серж, какая у нас лажа вышла с трупами?
Белла подалась вперед:
— Расскажите.
— Помер завхоз телестудии — Ильвес. А может, директор, не помню. Ну, помер и помер… И правильно, в общем-то, сделал… Хороним его как положено… Мужики с телестудии приехали. Трансляция идет… Речи, естественно… Начали прощаться. Подхожу к этому самому делу и вижу — не Ильвес… Что я, Ильвеса не знаю?.. Я его сто раз фотографировал. А в гробу лежит посторонний мужик…
— Живой? — спросила Белла.
— Почему живой? Натурально, мертвый, как положено. Только не Ильвес. Оказывается, трупы в морге перепутали…
— Чем же все это кончилось? — спросила Белла.
— Тем и кончилось. Похоронили чужого мужика. Не прерывать же трансляцию. А ночью поменяли гробы… И вообще, какая разница?! Суть одна, только разные… как бы это выразиться?
— Ипостаси, — подсказал я.
Жбанков погрозил мне кулаком.
— Кошмар, — сказала Белла.
— Еще не то бывает, — воодушевился Жбанков, — я расскажу, как один повесился… Только выпьем сначала.
Я разлил остатки коньяка. Эви прикрыла рюмку ладонью.
— Уже пьяная.
— Никаких! — сказал Жбанков.
Девушки тоже закурили. Жбанков дождался тишины и продолжал:
— А как один повесился — это чистая хохма. Мужик по-черному гудел. Жена, естественно, пилит с утра до ночи. И вот он решил повеситься. Не совсем, а фиктивно. Короче — завернуть поганку. Жена пошла на работу. А он подтяжками за люстру уцепился и висит. Слышит — шаги. Жена с работы возвращается. Мужик глаза закатил. Для понта, естественно. А это была не жена. Соседка лет восьмидесяти, по делу. Заходит — висит мужик…
— Ужас, — сказала Белла.
— Старуха железная оказалась. Не то что в обморок. Подошла к мужику, стала карманы шмонать. А ему-то щекотно. Он и засмеялся. Тут старуха — раз и выключилась. И с концами. А он висит. Отцепиться не может. Приходит жена. Видит — такое дело. Бабка с концами и муж повесивши. Жена берет трубку, звонит: «Вася, у меня дома — тысяча и одна ночь… Зато я теперь свободна. Приезжай…» А муж и говорит: «Я ему приеду… Я ему, пидору, глаз выколю…» Тут и жена отключилась. И тоже с концами…
— Ужас, — сказала Белла.
— Еще не такое бывает, — сказал Жбанков, — давайте выпьем!
— Баня готова, — сказала Эви.
— Это что же, раздеваться? — встревоженно спросил Жбанков, поправляя галстук.
— Естественно, — сказала Белла.
— Ногу, — говорю, — можешь отстегнуть.
— Какую ногу?
— Деревянную.
— Что? — закричал Жбанков.
Потом он нагнулся и высоко задрал обе штанины. Его могучие голубоватые икры были стянуты пестрыми немодными резинками.
— Я в футбол до сих пор играю, — не унимался Жбанков. — У нас там пустырь…
Малолетки тренируются… Выйдешь, бывало, с похмелюги…
— Баня готова, — сказала Эви.
Мы оказались в предбаннике. На стенах висели экзотические плакаты. Девушки исчезли за ширмой.
— Ну, Серж, понеслась душа в рай! — бормотал Жбанков.
Он разделся быстро, по-солдатски. Остался в просторных сатиновых трусах. На груди его синела пороховая татуировка. Бутылка с рюмкой, женский профиль и червовый туз. А посредине — надпись славянской вязью: «Вот, что меня сгубило!»
— Пошли, — говорю.
В тесной, стилизованной под избу коробке было нестерпимо жарко. Термометр показывал девяносто градусов. Раскаленные доски пришлось окатить холодной водой.
На девушках были яркие современные купальники, по две узеньких волнующих тряпицы.
— Правила знаете? — улыбнулась Белла. — Металлические вещи нужно снять. Может быть ожог…
— Какие вещи? — спросил Жбанков.
— Шпильки, заколки, булавки…
— А зубы? — спросил Жбанков.
— Зубы можно оставить, — улыбнулась Белла и добавила: — — Расскажите еще что-нибудь.
— Это — в момент. Я расскажу, как один свадьбу в дерьме утопил…
Девушки испуганно притихли.
— Дружок мой на ассенизационном грузовике работал. Выгребал это самое дело. И была у него подруга, шибко грамотная. «Запах, — говорит, — от тебя нехороший». А он-то что может поделать? «Зато, — говорит, — платят нормально». «Шел бы в такси», — она ему говорит. «А какие там заработки? С воробьиный пуп?»… Год проходит. Нашла она себе друга. Без запаха. А моему дружку говорит: «Все. Разлюбила. Кранты…» Он, конечно, переживает. А у тех — свадьба. Наняли общественную столовую, пьют, гуляют… Дело к ночи… Тут мой дружок разворачивается на своем говновозе, пардон… Форточку открыл, шланг туда засунул и врубил насос… А у него в цистерне тонны четыре этого самого добра… Гостям в аккурат по колено. Шум, крики, вот тебе и «Горько!»… Милиция приехала… Общественную столовую актировать пришлось. А дружок мой получил законный семерик… Такие дела…
Девушки сидели притихшие и несколько обескураженные. Я невыносимо страдал от жары.
Жбанков пребывал на вершине блаженства.
Мне все это стало надоедать. Алкоголь постепенно испарился. Я заметил, что Эви поглядывает на меня. Не то с испугом, не то с уважением. Жбанков что-то горячо шептал Белле Константиновне.
— Давно в газете? — спрашиваю.
— Давно, — сказала Эви, — четыре месяца.
— Нравится?
— Да, очень нравится.
— А раньше?
— Что?
— Где ты до этого работала?
— Я не работала. Училась в школе.
У нее был детский рот и пушистая челка. Высказывалась она поспешно, добросовестно, слегка задыхаясь. Говорила с шершавым эстонским акцентом. Иногда чуть коверкала русские слова.
— Чего тебя в газету потянуло?
— А что?
— Много врать приходится.
— Нет. Я делаю корректуру. Сама еще не пишу. Писала статью, говорят — нехорошо…
— О чем?
— О сексе.
— О чем?!
— О сексе. Это важная тема. Надо специальные журналы и книги. Люди все равно делают секс, только много неправильное…
— А ты знаешь, как правильно?
— Да. Я ходила замуж.
— Где же твой муж?
— Утонул. Выпил коньяк и утонул. Он изучался в Тарту по химии.
— Прости, — говорю.
— Я читала много твои статьи. Очень много смешное. И очень часто многоточки… Сплошные многоточки… Я бы хотела работать в Таллинне. Здесь очень маленькая газета…
— Это еще впереди.
— Я знаю, что ты сказал про газету. Многие пишут не то самое, что есть. Я так не люблю.
— А что ты любишь?
— Я люблю стихи, люблю битлз… Сказать, что еще?
— Скажи.
— Я немного люблю тебя.
Мне показалось, что я ослышался. Чересчур это было неожиданно. Вот уж не думал, что меня так легко смутить…
— Ты очень красивый!
— В каком смысле?
— Ты — копия Омар Шариф.
— Кто такой Омар Шариф?
— О, Шариф! Это — прима!..
Жбанков неожиданно встал. Потянул на себя дверь. Неуклюже и стремительно ринулся по цементной лестнице к воде. На секунду замер. Взмахнул руками. Произвел звериный, неприличный вопль и рухнул…
Поднялся фонтан муаровых брызг. Со дна потревоженной реки всплыли какие-то банки, коряги и мусор.
Секунды три его не было видно. Затем вынырнула черная непутевая голова с безумными, как у месячного щенка. глазами. Жбанков, шатаясь, выбрался на берег. Его худые чресла были скульптурно облеплены длинными армейскими трусами.
Дважды обежав вокруг коттеджа с песней «Любо, братцы, любо!», Жбанков уселся на полку и закурил.
— Ну как? — спросила Белла.
— Нормально, — ответил фотограф, гулко хлопнув себя резинкой по животу.
— А вы? — спросила Белла, обращаясь ко мне.
— Предпочитаю душ.
В соседнем помещении имелась душевая кабина. Я умылся и стал одеваться.
«Семнадцатилетняя провинциальная дурочка, — твердил я, — выпила три рюмки коньяка и ошалела…»
Я пошел в гостиную, налил себе джина с тоником.
Снаружи доносились крики и плеск воды.
Скоро появилась Эви, раскрасневшаяся, в мокром купальнике.
— Ты злой на меня?
— Нисколько.
— Я вижу… Дай я тебя поцелую…
Тут я снова растерялся. И это при моем жизненном опыте…
— Нехорошую игру ты затеяла, — говорю.
— Я тебя не обманываю.
— Но мы завтра уезжаем.
— Ты будешь снова приходить…
Я шагнул к ней. Попробуйте оставаться благоразумным, если рядом семнадцатилетняя девчонка, которая только что вылезла из моря. Вернее, из реки…
— Ну, что ты? Что ты? — спрашиваю.
— Так всегда целуется Джуди Гарланд, — сказала Эви. — И еще она делает так…
Поразительно устроен человек! Или я один такой?! Знаешь, что вранье, примитивное райкомовское вранье, и липа, да еще с голливудским налетом — все знаешь и счастлив, как мальчишка…
У Эви были острые лопатки, а позвоночник из холодных морских камешков… Она тихо вскрикивала и дрожала… Хрупкая пестрая бабочка в неплотно сжатом кулаке…
Тут раздалось оглушительное:
— Пардон!
В дверях маячил Жбанков. Я отпустил Эви.
Он поставил на стол бутылку водки. Очевидно, пустил в ход свой резерв.
— Уже первый час, — сказал я, — нас ждут в райкоме.
— Какой ты сознательный, — усмехнулся Жбанков.
Эви пошла одеваться. Белла Константиновна тоже переоделась. Теперь на ней был строгий, отчетно-перевыборный костюмчик.
И тут я подумал: ох, если бы не этот райком, не эта взбесившаяся корова!.. Жить бы тут и никаких ответственных заданий… Яхта, речка, молодые барышни… Пусть лгут, кокетничают, изображают уцененных голливудских звезд… Какое это счастье — женское притворство!.. Да, может, я ради таких вещей на свет произошел!.. Мне тридцать четыре года, и ни одного, ни единого беззаботного дня… Хотя бы день пожить без мыслей, без забот и без тоски… Нет, собирайся в райком… Это где часы, портреты, коридоры, бесконечная игра в серьезность…
— Люди! У меня открылось второе дыхание! — заявил Жбанков.
Я разлил водку. Себе — полный фужер. Эви коснулась моего рукава:
— Теперь не выпей… Потом…
— А, ладно!
— Тебя ждет Лийвак.
— Все будет хорошо.
— Что значит — будет? — рассердился Жбанков. — Все уже хорошо! У меня открылось второе дыхание! Поехали!
Белла включила приемник. Низкий баритон выкрикивал чтото мучительно актуальное:

     Истины нет в этом мире бушующем,
      Есть только миг, за него и держись…
      Есть только свет между прошлым и будущим,
      Именно он называется — жизнь!

Мы пили снова и снова. Эви сидела на полу возле моего кресла. Жбанков разглагольствовал, то и дело отлучаясь в уборную. Каждый раз он изысканно вопрошал: «Могу ли я ознакомиться с планировкой?» Неизменно добавляя: «В смысле — отлить…»
И вдруг я понял, что упустил момент, когда нужно было остановиться. Появились обманчивая легкость и кураж. Возникло ощущение силы и безнаказанности.
— В гробу я видел этот райком! Мишка, наливай!
Тут инициативу взяла Белла Константиновна:
— Мальчики, отделаемся, а потом… Я вызову машину.
И ушла звонить по телефону.
Я сунул голову под кран. Эви вытащила пудреницу и говорит:
— Не можно смотреть.
Через двадцать минут наше такси подъехало к зданию райкома. Жбанков всю дорогу пел:

Не хочу с тобою говорить,
      Не пори ты. Маня, ахинею…
      Лучше я уйду к ребятам пить,
      Эх, у ребят есть мысли поважнее.

Вероятно, таинственная Маня олицетворяла райком и партийные сферы…
Эви гладила мою руку и шептала с акцентом волнующие непристойности. Белла Константиновна выглядела строго.
Она повела нас широкими райкомовскими коридорами. С ней то и цело здоровались.
На первом этаже возвышался бронзовый Ленин. На втором — тоже бронзовый Ленин, поменьше. На третьем — Карл Маркс с похоронным венком бороды.
— Интересно, кто на четвертом дежурит? — спросил, ухмыляясь, Жбанков.
Там снова оказался Ленин, но уже из гипса…
— Подождите минутку, — сказала Белла Константиновна.
Мы сели. Жбанков погрузился в глубокое кресло. Ноги его в изношенных скороходовских ботинках достигали центра приемной залы. Эви несколько умерила свой пыл. Уж чересчур ее призывы шли вразрез с материалами наглядной агитации.
Белла приоткрыла дверь:
— Заходите.
Лийвак говорил по телефону. Свободная рука его призывно и ободряюще жестикулировала.
Наконец он повесил трубку.
— Отдохнули?
— Лично я — да, — веско сказал Жбанков. — У меня открылось второе дыхание…
— Вот и отлично. Поедете на ферму.
— Это еще зачем?! — воскликнул Жбанков. — Ах, да…
— Вот данные относительно Линды Пейпс… Трудовые показатели… Краткая биография…
Свидетельства о поощрениях… Где ваши командировочные? Штампы поставите внизу…
Теперь, если вечер свободный, можно куда-то пойти… Драмтеатр, правда на эстонском языке, Сад отдыха… В «Интуристе» бар до часу ночи… Белла Константиновна, организуйте товарищам маленькую экскурсию…
— Можно откровенно? — Жбанков поднял руку.
— Прошу вас, — кивнул Лийвак.
— Здесь же все свои.
— Ну, разумеется.
— Так уж я начистоту, по-флотски?
— Слушаю.
Жбанков шагнул вперед, конспиративно понизил голос:
— Вот бы на кир перевести!
— То есть? — не понял Лийвак.
— Вот бы, говорю, на кир перевести!
Лийвак растерянно поглядел на меня. Я потянул Жбанкова за рукав. Тот шагнул в сторону и продолжал:
— В смысле — энное количество водяры заместо драмтеатра! Я, конечно, дико извиняюсь…
Изумленный Лийвак повернулся к Белле. Белла Константиновна резко отчеканила:
— Товарищ Жбанков и товарищ Довлатов обеспечены всем необходимым.
— Очень много вина, — простодушно добавила Эви.
— Что значит — много?! — возразил Жбанков. — Много — понятие относительное.
— Белла Константиновна, позаботьтесь, — распорядился секретарь.
— Вот это — по-флотски, — обрадовался Жбанков, это — по-нашему!
Я решил вмешаться.
— Все ясно, — говорю, — данные у меня. Товарищ Жбанков сделает фотографии. Материал будет готов к десяти часам утра.
— Учтите, письмо должно быть личным…
Я кивнул.
— Но при этом его будет читать вся страна.
Я снова кивнул.
— Это должен быть рапорт…
Я кивнул в третий раз.
— Но рапорт самому близкому человеку…
Еще один кивок. Лийвак стоял рядом, я боялся обдать его винными парами. Кажется, все-таки обдал…
— И не увлекайтесь, товарищи, — попросил он, — не увлекайтесь. Дело очень серьезное. Так что в меру…
— Хотите, я вас с Довлатовым запечатлею? — неожиданно предложил Жбанков. — Мужики вы оба колоритные…
— Если можно, в следующий раз, — нетерпеливо отозвался Лийвак, — мы же завтра увидимся.
— Ладно, — согласился Жбанков, — тогда я вас запечатлею » более приличной обстановке…
Лийвак промолчал…
…Внизу нас ждала машина с утренним шофером.
— На ферму заедем, и все, — сказала Белла.
— Далеко это? — спрашиваю.
— Минут десять, — ответил шофер, — тут все близко.
— Хорошо бы по дороге врезку сделать, — шепнул Жбанков, — горючее на исходе.
И затем, обращаясь к водителю:
— Шеф, тормозни возле первого гастронома. Да смотри не продай!
— Мне-то какое дело, — обиделся шофер, — я сам вчера того.
— Так, может, за компанию?
— Я на работе… У меня дома приготовлено…
— Ладно. Дело хозяйское. Емкость у тебя найдется?
— А как же?!
Машина остановилась возле сельмага. У прилавка толпился народ. Жбанков, вытянув кулак с шестью рублями, энергично прокладывал себе дорогу.
— На самолет опаздываю, мужики… Такси, понимаешь, ждет… Ребенок болен… Жена, сука, рожает…
Через минуту он выплыл с двумя бутылками кагора.
Водитель протянул ему мутный стакан.
— Ну, за все о’кей!
— Наливай, — говорю, — и мне. Чего уж там!
— А кто будет фотографировать? — спросила Эви.
— Мишка все сделает. Работник он хороший.
И действительно, работал Жбанков превосходно. Сколько бы ни выпил. Хотя аппаратура у него была самая примитивная. Фотокорам раздали японские камеры, стоимостью чуть ли не пять тысяч. Жбанкову японской камеры не досталось. «Все равно пропьет», — заявил редактор. Жбанков фотографировал аппаратом «Смена»  за девять рублей. Носил его в кармане, футляр был потерян. Проявитель использовал неделями. В нем плавали окурки. Фотографии же выходили четкие, непринужденные, по-газетному контрастные. Видно, было у него какое-то особое дарование…
Наконец мы подъехали к зданию дирекции, увешанному бесчисленными стендами. Над воротами алел транспарант: «Кость — ценное промышленное сырье!» У крыльца толпилось несколько человек. Водитель что-то спросил по-эстонски. Нам показали дорогу…Коровник представлял собой довольно унылое низкое здание. Над входом горела пыльная лампочка, освещая загаженные ступени.
Белла Константиновна, Жбанков и я вышли из машины. Водитель курил. Эви дремала на заднем сиденье.
Неожиданно появился хромой человек с кожаной офицерской сумкой.
— Главный агроном Савкин, — назвался он, — проходите.
Мы вошли. За дощатыми перегородками топтались коровы. Позвякивали колокольчики, раздавались тягостные вздохи и уютный шорох сена. Вялые животные томно оглядывали нас.
…Есть что-то жалкое в корове, приниженное и отталкивающее. В ее покорной безотказности, обжорстве и равнодушии. Хотя, казалось бы, и габариты, и рога… Обыкновенная курица и та выглядит более независимо. А эта — чемодан набитый говядиной и отрубями… Впрочем, я их совсем не знаю…
— Проходите, проходите…
Мы оказались в тесной комнатке. Пахло кислым молоком и навозом. Стол был покрыт голубой клеенкой. На перекрученном шнуре свисала лампа. Вдоль стен желтели фанерные ящики для одежды. В углу поблескивал доильный агрегат.
Навстречу поднялась средних лет женщина в зеленой кофте. На пологой груди ее мерцали ордена и значки
— Линда Пейпс! — воскликнул Савкин.
Мы поздоровались.
— Я ухожу, — сказал главный агроном, звоните по местному — два, два, шесть…
Мы с трудом разместились. Жбанков достал из кармана фотоаппарат.
Линда Пейпс казалась немного растерянной.
— Она говорит только по-эстонски, — сказала Бел.
— Это не важно.
— Я переведу.
— Спроси ее чего-нибудь для понта, — шепнул Жбанков.
— Вот ты и спроси, — говорю. Жбанков наклонился к Линде Пейпс и мрачно спросил:
— Который час?
— Переведите, — оттеснил я его, — как Линда добилась таких высоких результатов?
Белла перевела.
Доярка что-то испуганно прошептала.
— Записывайте, — сказала Белла, — Коммунистическая партия и ее ленинский Центральный Комитет…
— Все ясно, — говорю, — узнайте, состоит ли она в партии?
— Состоит, — ответила Белла.
— Давно?
— Со вчерашнего дня.
— Момент, — сказал Жбанков, наводя фотоаппарат.
Линда замерла, устремив глаза в пространство.
— Порядок, — сказал Жбанков, — шестерик в кармане.
— А корова? — удивилась Белла.
— Что — корова?
— По-моему, их нужно сфотографировать рядом.
— Корова здесь не поместится, — разъяснил Жбанков, — а там освещение хреновое.
— Как же быть?
Жбанков засунул аппарат в карман.
— Коров в редакции навалом, — сказал он.
— То есть? — удивилась Белла.
— Я говорю, в архиве коров сколько угодно. Вырежу твою Линду и подклею.
Я тронул Беллу за рукав:
— Узнайте, семья большая?
Она заговорила по-эстонски. Через минуту перевела:
— Семья большая, трое детей. Старшая дочь кончает школу. Младшему сыну — четыре годика.
— А муж? — спрашиваю.
Белла понизила голос:
— Не записывайте… Муж их бросил.
Наш человек! — почему-то обрадовался Жбанков.
— Ладно, — говорю, — пошли…
Мы попрощались. Линда проводила нас чуточку разочарованным взглядом. Ее старательно уложенные волосы поблескивали от лака.
Мы вышли на улицу. Шофер успел развернуться. Эви в замшевой курточке стояла у радиатора.
Жбанков вдруг слегка помешался.
— Кыйк, — заорал он по-эстонски, — все! Вперед, товарищи! К новым рубежам! К новым свершениям!
Через полчаса мы были у реки. Шофер сдержанно простился и уехал. Белла Константиновна подписала его наряд.
Вечер был теплый и ясный. За рекой багровел меркнущий край неба. На воде дрожали розовые блики.
В дом идти не хотелось. Мы спустились на пристань. Некоторое время молчали. Затем Эви спросила меня:
— Почему ты ехал в Эстонию?
Что я мог ответить? Объяснить, что нет у меня дома, родины, пристанища, жилья?.. Что я всегда искал эту тихую пристань?.. Что я прошу у жизни одного — сидеть вот так, молчать, не думать?..
— Снабжение, — говорю, — у вас хорошее. Ночные бары…
— А вы? — Белла повернулась к Жбанкову…
— Я тут воевал, — сказал Жбанков, — ну и остался… Короче — оккупант…
— Сколько же вам лет?
— Не так уж много, сорок пять. Я самый конец войны застал, мальчишкой. Был вестовым у полковника Адера… Ранило меня…
— Расскажите, — попросила Белла, — вы так хорошо рассказываете.
— Что тут рассказывать? Долбануло осколком, и вся любовь… Ну что, пошли?
В доме зазвонил телефон.
— Минутку, — воскликнула Белла, на ходу доставая ключи.
Она скоро вернулась.
— Юхан Оскарович просит вас к телефону.
— Кто? — спрашиваю.
— Лийвак…
Мы зашли в дом. Щелкнул выключатель — окна стали темными. Я поднял трубку.
— Мы получили ответ, — сказал Лийвак.
— От кого? — не понял я.
— От товарища Брежнева.
— То есть как? Ведь письмо еще не отправлено.
— Ну и что? Значит, референты Брежнева чуточку оперативнее вас… нас, — деликатно поправился Лийвак.
— Что же пишет товарищ Брежнев?
— Поздравляет… Благодарит за достигнутые успехи… Желает личного счастья…
— Как быть? — спрашиваю. — Рапорт писать или нет?
— Обязательно. Это же документ. Надеюсь, канцелярия товарища Брежнева оформит его задним числом.
— Все будет готово к утру.
— Жду вас…
…Девушки принялись возрождать закуску. Жбанков и я уединились в спальне.
— Мишка, — говорю, — у тебя нет ощущения, что все это происходит с другими людьми… Что это не ты… И не я… Что это какой-то идиотский спектакль… А ты просто зритель…
— Знаешь, что я тебе скажу, — отозвался Жбанков, — не думай. Не думай, и все. Я уже лет пятнадцать не думаю. А будешь думать — жить не захочется. Все, кто думает, несчастные…
— А ты счастливый?
— Я-то? Да я хоть сейчас в петлю! Я боли страшусь в последнюю минуту. Вот если бы заснуть и не проснуться…
— Что же делать?
— Вдруг это такая боль, что и перенести нельзя…
— Что же делать? —
— Не думать. Водку пить.
Жбанков достал бутылку.
— Я, кажется, напьюсь, — говорю.
— А то нет! — подмигнул Жбанков. — Хочешь из горла.
— Там же есть стакан.
— Кайф не тот.
Мы по очереди выпили. Закусить было нечем. Я с удовольствием ощущал, как надвигается пьяный дурман. Контуры жизни становились менее отчетливыми и резкими…

Чтобы воспроизвести дальнейшие события, требуется известное напряжение. Помню, была восстановлена дефицитная райкомовская закуска. Впрочем, появилась кабачковая икра — свидетельство упадка. Да и выпивка пошла разрядом ниже — заветная Мишкина бутылка, югославская «Сливовица», кагор…
На десятой минуте Жбанков закричал, угрожающе приподнимаясь:
— Я художник, понял! Художник! Я жену Хрущева фотографировал! Самого Жискара, блядь, д’Эстена! У меня при доме инвалидов выставка была! А ты говоришь — корова!..
— Дурень ты мой, дурень, — любовалась им Белла, — пойдем, киса, я тебя спать уложу…
— Ты очень грустный, — сказала мне Эви, — что-нибудь есть плохое?
— Все, — говорю, — прекрасно! Нормальная собачья жизнь…
— Надо меньше думать. Радоваться то хорошее, что есть.
— Вот и Мишка говорит — пей!
— Пей уже хватит. Мы сейчас пойдем. Я буду тебе понравиться…
— Что несложно, — говорю.
— Ты очень красивый.
— Старая песня, а как хорошо звучит!
Я налил себе полный фужер. Нужно ведь как-то закончить этот идиотский день. Сколько их еще впереди?..
Эви села на пол возле моего кресла.
— Ты непохожий, как другие, — сказала она. — У тебя хорошая карьера. Ты красивый. Но часто грустный. Почему?
— Потому что жизнь одна, другой не будет.
— Ты не думай. Иногда лучше быть глупым.
— Поздно, — говорю, — лучше выпить.
— Только не будь грустный.
— С этим покончено. Я иду в гору. Получил ответственное задание. Выхожу на просторы большой журналистики…
— У тебя есть машина?
— Ты спроси, есть ли у меня целые носки.
— Я так хочу машину.
— Будет. Разбогатею — купим.
Я выпил и снова налил. Белла тащила Жбанкова в спальню. Ноги его волочились, как два увядших гладиолуса.
— И мы пойдем, — сказала Эви, — ты уже засыпаешь.
— Сейчас.
Я выпил и снова налил.
— Пойдем.
— Вот уеду завтра, найдешь какого-нибудь с машиной.
Эви задумалась, положив голову мне на колени.
— Когда буду снова жениться, только с евреем, — заявила она.
— Это почему же? Думаешь, все евреи — богачи?
— Я тебе объясню. Евреи делают обрезание…
— Ну.
— Остальные не делают.
— Вот сволочи!
— Не смейся. Это важная проблема. Когда нет обрезания, получается смегма…
— Что?
— Смегма. Это нехорошие вещества… канцерогены. Вон там, хочешь, я тебе показываю?
— Нет уж, лучше заочно…
— Когда есть обрезание, смегма не получается. И тогда не бывает рак шейки матки. Знаешь шейку матки?
— Ну, допустим… Ориентировочно…
— Статистика показывает, когда нет обрезания чаще рак шейки матки. А в Израиле нет совсем…
— Чего?
— Шейки матки… Рак шейки матки… Есть рак горла, рак желудка…
— Тоже не подарок, — говорю.
— Конечно, — согласилась Эви.
Мы помолчали.
— Идем, — сказала она, — ты уже засыпаешь.
— Подожди. Надо обрезание сделать…
Я выпил полный фужер и снова налил.
— Ты очень пьяный, идем…
— Мне надо обрезание сделать. А еще лучше — отрезать эту самую шейку к чертовой матери!
— Ты очень пьяный. И злой на меня.
— Я не злой. Мы — люди разных поколений. Мое поколение — дрянь! А твое — это уже нечто фантастическое!
— Почему ты злой?
— Потому что жизнь одна. Прошла секунда, и конец.
Другой не будет…
— Уже час ночи, — сказала Эви.
Я выпил и снова налил. И сразу же куда-то провалился. Возникло ощущение, как будто я — на дне аквариума. Все раскачивалось, уплывало, мерцали какие-то светящиеся блики… Потом все исчезло…
…Проснулся я от стука. Вошел Жбанков. На нем был спортивный халат.
Я лежал поперек кровати. Жбанков сел рядом.
— Ну как? — спросил он.
— Не спрашивай.
— Когда я буду стариком, — объявил Жбанков, — на пишу завещание внукам и правнукам. Вернее, инструкцию. Это будет одна-единственная фраза. Знаешь какая?
— Ну?
— Это будет одна-единственная фраза: «Не занимайтесь любовью с похмелья!» И три восклицательных знака.
— Худо мне. Совсем худо.
— И подлечиться нечем. Ты же все и оприходовал.
— А где наши дамы?
— Готовят завтрак. Надо вставать, Лийвак ждет…
Жбанков пошел одеваться. Я сунул голову под кран.
Потом сел за машинку. Через пять минут текст был готов.
«Дорогой и многоуважаемый Леонид Ильич! Хочу поделиться с Вами радостным событием. В истекшем году мне удалось достичь небывалых трудовых показателей. Я надоила с одной коровы…» («…с одной коровы» я написал умышленно. В этом обороте звучала жизненная достоверность и трогательное крестьянское простодушие).
Конец был такой:
«…И еще одно радостное событие произошло в моей жизни. Коммунисты нашей фермы дружно избрали меня своим членом!»
Тут уже явно хромала стилистика. Переделывать не было сил…
— Завтракать, — позвала Белла.
Эви нарезала хлеб. Я виновато с нею поздоровался. В ответ — радужная улыбка и задушевное: «Как ты себя чувствуешь?»
— Хуже некуда, — говорю.
Жбанков добросовестно исследовал пустые бутылки.
— Ни грамма, — засвидетельствовал он.
— Пейте кофе, — уговаривала Белла, — через минуту садимся в такси.
От кофе легче не стало. О еде невозможно было и думать.
— Какие-то бабки еще шевелятся, — сказал Жбанков, вытаскивая мелочь.
Затем он посмотрел на Беллу Константиновну:
— Мать, добавишь полтора рубля?
Та вынула кошелек.
— Я из Таллинна вышлю, — заверил Жбанков.
— Ладно, заработал, — цинично усмехнулась Белла.
Раздался автомобильный гудок.
Мы собрали портфели, уселись в такси. Вскоре Лийвак пожимал нам руки. Текст, составленный мною, одобрил безоговорочно. Более того, произнес короткую речь:
— Я доволен, товарищи. Вы неплохо потрудились, культурно отдохнули. Рад был познакомиться. Надеюсь, эта дружба станет традиционной. Ведь партийный работник и журналист где-то, я бы сказал, — коллеги. Успехов вам на трудном идеологическом фронте. Может, есть вопросы?
— Где тут буфет? — спросил Жбанков. — Маленько подлечиться…
Лийвак нахмурился.
— Простите мне грубое русское выражение..
Он выждал укоризненную паузу.
— …Но вы поступаете, как дети!
— Что, и пива нельзя? — спросил Жбанков.
— Вас могут увидеть, — понизил голос секретарь, — есть разные люди… Знаете, какая обстановка в райкоме…
— Ну и работенку ты выбрал, — посочувствовал ем Жбанков.
— Я по образованию — инженер, — неожиданно сказал Лийвак.
Мы помолчали. Стали прощаться. Секретарь уже перебирал какие-то бумаги
— Машина ждет, — сказал он. — На вокзал я позвоню. Обратитесь в четвертую кассу.
Скажите, от меня…
— Чао, — махнул ему рукой Жбанков.
Мы спустились вниз. Сели в машину. Бронзовый Ленин смотрел нам вслед. Девушки поехали с нами…
На перроне Жбанков и Белла отошли в сторону.
— Ты будешь приходить еще? — спросила Эви.
— Конечно.
— И я буду ехать в Таллинн. Позвоню в редакцию. Чтобы не рассердилась твоя жена.
— Нет у меня жены, — говорю, — прощай, Эви. Не сердись, пожалуйста…
— Не пей так много, — сказала Эви.
Я кивнул.
— А то не можешь делать секс.
Я шагнул к ней, обнял и поцеловал. К нам приближались Белла и Жбанков. По его жестикуляции было видно, что он нахально лжет.
Мы поднялись в купе. Девушки шли к машине, оживленно беседуя. Так и не обернулись…
— В Таллинне опохмелимся, — сказал Жбанков, — есть около шести рублей. А хочешь, я тебе приятную вещь скажу?
Жбанков подмигнул мне. Радостная, торжествующая улыбка преобразила его лицо.
— Сказать? Мне еще Жора семьдесят копеек должен!..

 текст: Сергей Довлатов